Иногда у меня возникала мысль: не должен ли я, имеющий возможность бывать в непосредственной близости к «фюреру», выполнить свой патриотический долг – приобрести револьвер и освободить родину от этого безумца, выстрелив сквозь карман пиджака? Нас тогда не обыскивали, и технически это было легко осуществимо. Разумеется, самого меня схватили бы, однако на этот риск я пошел бы, если бы был убежден в пользе подобного поступка. Но разве крупные политические покушения, известные в истории, когда-либо задерживали или предотвращали развитие событий? Убийство Цезаря, если оценивать его с точки зрения дальнейшего развития Рима и превращения его в империю, было не только бессмысленным, но и низким. Разве массы, превозносящие Гитлера, не будут еще более фанатически поддерживать мстителей за «фюрера», если сделать его мучеником? Будучи одиночкой, я не мог взять на себя ответственность за такой шаг. Револьвера я не купил.
Однако что же я должен был делать? Уйти со службы, вернуться домой и стать юнкером в Лааске? Это означало бы полную капитуляцию, прекращение всей прежней борьбы за жизнь, более или менее исполненную смысла. Искать убежища в промышленности или торговле? Я имел достаточно опыта с гешефтсмахерами и знал, насколько это противно. Повернуться спиной к Германии и искать счастья за границей? Для меня это было невозможно. Нет! Если я хочу и в дальнейшем работать на пользу своему отечеству, я должен остаться там, где был. Тем не менее мое положение мне совсем не нравилось: до тех пор, пока я находился на службе, я, желая или не желая этого, нес на себе часть вины за действия этого клоуна и преступника.
Долгие годы, проведенные за границей, я страстно мечтал о Берлине. Теперь я мечтал о том, чтобы немедленно получить заграничную работу, ибо, находясь за рубежом, я все же не столь непосредственно соприкасался бы, со всем этим свинством.
Нацисты очень хорошо понимали, что мы ведем с ними не совсем откровенную игру, и не любили нас. Изо всех сил, применяя угрозы и лесть, они пытались привлечь к себе кое-кого из наших рядов и тем самым сломить нашу сплоченность. Функ и Ханфштенгль делали и мне заманчивые предложения, если я открыто выскажусь за нацистскую партию, ибо, учитывая мое происхождение, я был как бы создан для этого. Я сделал вид, что ничего не слышу; идеи, которые я всосал с молоком матери в Лааске, были совсем не похожи на идеи этих забулдыг-обывателей. Однако на некоторых такое настойчивое нашептывание в конце концов оказало влияние.
И все же попытки унифицировать министерство иностранных дел в целом потерпели крах. В первый и последний раз была предпринята попытка обратить нас в нацистскую веру наскоком. «Народная общность» министерства иностранных дел от статс-секретаря до последней уборщицы была созвана на митинг в саду большого казино на Паризерплац. Это был один из первых хороших весенних вечеров; митинг начался с наступлением сумерек. Мы в полном составе под звуки увертюры из «Тангеизера» вышли в сад, где должна была состояться церемония. Открывшаяся перед нами картина была похожа на огромную сцену для торжественного представления «Нибелунгов». Голые ветви кряжистых старых деревьев фантастически переплетались в лучах догорающего заката. Между кустами торчали трехметровые мачты, увешанные флагами, трепетавшими на ветру. В центре и по бокам на высоких цоколях в больших жертвенниках пылал колеблющийся огонь. Вдоль стены юноши, одетые в коричневые рубахи, образовали полукруг. Они выглядели, как сыновья германского бога войны: воинственные, неподвижные, с опущенными на подбородок ремнями. Их вид был тем более импозантным, что падающие сверху отблески факелов отбрасывали тень на их лица, казавшиеся расплывчатыми. За огромным, похожим на алтарь столом стояли главный пропагандист нацистской партии Альфред Розенберг и несколько его паладинов, одетых в форму.
Вряд ли мог быть более смешной контраст между этой театральной помпезностью и нашей скромной штатской компанией: очками тайных советников, лысинами инспекторов и прическами канцеляристов. Когда мы наконец заняли свои места и замолкла величавая музыка, Розенберг торжественно выкинул вперед правую руку – знак нацистского приветствия. Из вежливости некоторые из нас подняли лапки в воздух, однако, как правило, донесли их в лучшем случае до груди, сделав смущенный жест, похожий больше на прощальное помахивание рукой: «Пока, пока!». Большинство ограничилось легким поклоном или вежливым кивком головы.
После этого малообещающего начала Розенберг начал свою почти двухчасовую речь. Нельзя было серьезно слушать чушь, которую он произносил. В конце концов все мы были людьми с определенным образованием, и большинство из нас видело много импозантных театральных представлений в различных странах мира. Таких стреляных воробьев, как мы, вряд ли можно было завоевать при помощи средств, рассчитанных на базарную публику. В моей памяти сохранилось одно место из речи Розенберга, которое показалось мне особенно абсурдным:
– Вы, чиновники министерства иностранных дел, в ходе истории чересчур покрылись пылью. Вам нужны свежий воздух и новые идеи. Вы живете представлениями, которые сегодня окончательно устарели. Для вас, например, все еще имеет силу выражение Бисмарка, согласно которому политика – это искусство возможного. Мы, национал-социалисты, уж давно отбросили такие реакционные представления. Лозунг фюрера гласит: «Политика – это искусство делать невозможное возможным».
Я стоял-между коллегой Баргеном (вскоре он капитулировал и стал нацистом) и длинным советником Маршаллом фон Биберштейном (впоследствии он ушел в рейхсвер и стал офицером, так как не мог найти другого выхода). Мы толкали друг друга в бок и едва сдерживались, чтобы громко не расхохотаться.