Отец был вне себя:
– Если мой собственный сын ведет такие речи, то правильнее всего бросить все к черту. Лучше вообще не иметь сына, чем иметь такого, с красными идеями в голове! Для тебя было бы хорошим уроком, если бы тебя и в самом деле убили!
Скандал разразился. Впервые между мной и отцом выявилась открытая неприязнь. Я поднялся с Гебхардом в нашу спальню и заявил ему:
– Завтра утром меня здесь не будет; я не могу этого выдержать.
Гебхард был расстроен, но все его попытки успокоить меня не помогли. Я запаковал свой чемоданчик и в шесть часов утра, не попрощавшись ни с родителями, ни с малышами, уехал с перовым поездом.
У меня не оставалось другого пути, кроме как отправиться в Потсдам. Здесь как раз из остатков моего полка формировался эскадрон, который в ближайшие дни должен был отправиться в Верхнюю Силезию в качестве пограничной охраны на польской границе. Я сразу же был зачислен в эскадрон. Мы прибыли в район между Оппельном и Крейцбургом. Это была самая пустая солдатская жизнь, которую я когда-либо знал. Унылыми и серыми были эти верхнесилезские деревни зимой. Когда растаял снег, мы по колени увязали в грязи, сапоги просыхали редко. Противника вообще не было. Единственным выстрелом, который я услышал на протяжении многих недель, кажется, был выстрел улана, целившегося в бегущего зайца и попавшего в заднюю ногу вола, запряженного в плуг. Бессмысленно мы торчали на позициях, превратившись в бич для крестьян и их дочерей. И все же я никак не мог решиться вернуться с раскаянием к отцу, чтобы снова оказаться под его деспотической властью.
В середине марта распространился слух, что нас перебрасывают в Мюнхен, для того чтобы подавить там коммунистическую Советскую республику. Итак, мне еще раз предстояло принять участие в борьбе против спартаковцев, подобно тому, как это было в Берлине. Мне ничего не оставалось, как избрать меньшее зло.
Мой майор барон фон Эзебек был дальним родственником матери и уже не раз получал письма, в которых его умоляли внушить мне благоразумие. В общем получение увольнительных бумаг было для меня делом нетрудным.
Поместье, которое отец избрал моим пристанищем, называлось Визендаль. Владельца его звали Шмидт. Отец Шмидта, бывший управляющий, разбогател и купил для него это имение. Без сомнения, между крупным имением, подобным нашему, в котором существовали более или менее сохранившиеся на протяжении веков феодальные отношения, и имением, в котором господствовал чисто бюргерский дух приобретательства, существовала большая разница.
Между Шмидтом и рабочими его поместья не было традиционных патриархальных или каких-либо иных человеческих связей. Каждый был для другого лишь дойной коровой, из которой нужно было выжать как можно больше. Шмидт и выжимал из рабочих все до предела. За это они в свою очередь обворовывали его на каждом шагу. В Лааске тоже много работали, там тоже воровали. Однако там, несмотря на все, царил некий патриархальный дух, прикрывавший классовые противоречия. Здесь все могло произойти: Шмидт мог ударить рабочего плеткой по лицу, рабочий – ткнуть Шмидта навозными вилами. Тон, который царил здесь, отличался от тона, характерного для потсдамской казармы с ее крикливыми вахмистрами, только лишь тем, что рабочих не принуждали стоять по стойке «смирно» в тот момент, когда их распекали. Приказчики орали на рабочих, управляющий – на приказчиков, а Фридрих Вильгельм Шмидт кричал на всех, включая собственную жену.
Не удивительно, что состав рабочих постоянно менялся. В основном батраки рекрутировались из сильно опустившегося люмпен-пролетариата берлинских предместий. Кроме того, в некоторых бараках жили жнецы поляки обоего пола. Большинство из них вообще не понимало по-немецки и, разумеется, не имело никаких связей с деревенской жизнью.
Это было время сильнейшего голода в городах. По деревенской улице ежедневно бродили толпы берлинских спекулянтов. Им сплавляли все, что плохо лежало. Обстановка не стала лучше, когда Шмидт, подобно другим помещикам, пригласил в дом большую группу «свободных стрелков» из корпуса Лютвица, получившего позже известность во время капповского путча. Они охраняли зерновые и картофельные поля и другие подвергавшиеся угрозе места и по ночам подымали дикую, бессмысленную стрельбу.
Мой новый шеф был очень толковым сельским хозяином. Он получал блестящие урожаи, и все его методы ведения хозяйства, бесспорно, были рациональнее и современнее, чем методы, применявшиеся в наших поместьях, которые были в четыре-пять раз больше. Мне казалось, что если бы отец применял такие же методы хозяйствования, то мы просто не знали бы счета деньгам.
Было, однако, ясно, что для применения подобных методов надо иметь совсем другие взгляды, чем те, которые имел отец. Шмидт старший купил своему сыну поместье Визендаль потому, что это было рентабельным капиталовложением. С таким же успехом он мог бы подыскать ему какое-либо другое владение. Ему было в принципе все равно, как оно называлось и где было расположено: в Бранденбурге, Саксонии или Гольштейне. Шмидту было безразлично, что оно выглядело, как отвратительный барачный городок, как большой свинарник. Его не интересовало, был ли его кучером Генрих Бузе или Эмиль Шульце, починили ли у них дымящие печи сегодня или через три месяца, чувствует ли вообще кто-либо себя в его поместье как дома. Кому не нравилось, мог убираться: незаменимых не существует.
Для моего же отца приобретение денег не было самоцелью. Он постоянно украшал Лааске. Еще издалека ласкала взгляд деревенская улица с ее чистенькими домами, затененная четырьмя рядами столетних лип. Любовь к Лааске сделала отца сельским хозяином. Его не трогали чужие владения, пусть даже самые красивые и самые рентабельные. Если он и был честолюбив, то его честолюбие было бы удовлетворено, если бы в округе говорили: «Да, если бы повсюду были такие условия, как у барона из Лааске, то во всей Пруссии никогда не существовало бы социал-демократии».