Главной обязанностью консульства была организация отправки переселенцев. Ежедневно мы должны были готовить бумаги для тысяч людей. Обычно уже с раннего утра приемная была переполнена, и часто очередь желающих переселиться в Германию тянулась до наружной двери. Люди были в отчаянии, ругались, были даже случаи покушения на самоубийство.
Наша жизнь проходила в работе, ибо со всем этим потоком невозможно было справиться за восемь часов. Как правило, мы задерживались в бюро до позднего вечера.
Общения с польским населением фактически не существовало: поляки избегали нас, а мы, со своей стороны, не искали контакта с ними. Никому из нас не приходила в голову мысль изучить их язык. Каждый польский текст переводился переводчиком. Поэтому не могло быть и речи о том, чтобы мы интересовались польским театром или другими явлениями культурной жизни Польши.
Свободные вечера мы проводили в лучшем случае в ресторане «Бинек», который посещали исключительно немцы и куда поляки не показывали даже носа. То, что там можно было узнать о Польше и об условиях в этой стране, разумеется, не имело ничего общего ни с дружественным отношением ни с объективностью.
Время от времени я навещал своих бывших товарищей по школе и полку, имевших имения в Познани и Поморье. В большинстве они также стали польскими гражданами и, как и прежде, жили в своих замках. Несмотря на это, они не считали необходимым изучать польский язык. Если в наших бранденбургских рыцарских поместьях все еще царили социальные условия, характерные для феодализма, то здесь создавалось впечатление, что ты попал в раннее средневековье. По сравнению с обросшими грязью свинарниками, в которых вынуждены были ютиться польские батраки, дома поденщиков в Лааске могли сойти за солидные и нарядные пригородные виллы. Если у нас дома общий диалект создавал определенное ощущение связи между помещиком и рабочими, то здесь пропасть между господином и батраком подчеркивалась еще и тем, что батрак, желающий обратиться к господину с просьбой, был вынужден прибегать к чужому для него немецкому языку. Я не верил своим глазам, когда в первый раз увидел, как при появлении разряженного помещика не только мужчины, но и женщины подбегали к нему, пытаясь поцеловать руку или даже полу его полупальто. И у нас батраки снимали шапки, когда приветствовали отца, но здесь при этом делался такой земной поклон, что шапки, казалось, подметали землю у сапог господина. Немецкие помещик в Польше принимали эти изъявления покорности в большинстве случаев с высокомерным спокойствием. Мне, однако, рассказывали, что польские помещики с большой строгостью требуют соблюдения этих недостойных обычаев.
Моя деятельность в Познани продолжалась ровно десять месяцев. В мае 1926 года в Берлине начались одногодичные теоретические курсы для нашей группы атташе. Обучение было организовано прямо как в школе. Ежедневно мы с очинёнными карандашами сидели в нашей аудитории у полукруглого стола, слушали лекции или зачитывали на семинаре наши собственные рефераты. Мы писали домашние и классные сочинения, а также предпринимали ряд интересных экскурсий. Так, на протяжении нескольких дней мы находились в Рурской области, куда нас пригласила дирекция концерна «Ферейнигте штальверке».
К концу курсов мы почти все были друг с другом на «ты» и были связаны хорошими, дружественными отношениями. Лишь последующий опыт помог мне осознать, что существовавшее у нас чувство общности являлось не чем иным, как эгоистическим классовым чванством. Как правило, вся эта дружба испарялась, как только кто-либо из нас впадал в немилость.
Мы мнили о себе, что являемся своего рода сливками немецкой нации, считали, что перед нами открыта великая перспектива представлять все отечество. Партии и министры приходят и уходят, а мы остаемся, ибо мы – опора, на которой покоится государственный строй империи; мы обслуживаем аппарат, от деятельности которого все зависит. Нас повсеместно баловали, и в результате эти иллюзии превратились в твердую уверенность. Это привело к тому, что среди всего чиновничества Веймарской республики не было группы, более далекой по своим взглядам от общественного развития и поэтому более подверженной оппортунизму, чем высшее чиновничество министерства иностранных дел.
Правда, нам, воспитанникам эры Штреземана, не внушали ярко выраженной звериной идеологии политического хищничества, как это было с нашими преемниками в период господства нацизма. Наоборот, при всей расплывчатости европейской идеи она могла зажечь в нас истинный и благородный энтузиазм. Для меня в то время идея, «Соединенных Штатов Европы», центром которых являлась бы процветающая Германия, не носила милитаристского или завоевательного характера.
Конечно, сегодня я знаю, что и за ширмой европейской концепции Штреземана скрывались владельцы германской тяжелой промышленности и банков, далекие от любого идеализма и желавшие использовать эту идею лишь для того, чтобы расширить сферу своей власти. Эти силы и сегодня в Западной Германии маскируют свои цели при помощи европейской идеи. Под флагом европейского сообщества они делают все, чтобы навеки расколоть не только континент, но и наше немецкое отечество. Разумеется, не случайно, что как раз двое из нашей группы атташе 1925 года выступили в качестве первых суфлеров Аденауэра по вопросу о так называемой «европейской идее». Это были легационерат д-р Буде (впоследствии он был выжит бессовестным Бланкенхорном) и боннский посол в Париже барон Фольрат фон Мальтцан.