Жизнь этих юношей была обставлена с таким комфортом, что у меня буквально вылезали глаза на лоб, хотя я происходил далеко не из бедной семьи. Только кухня, как и всюду в Англии, была ужасной. Столы сервировались богато, с большим вкусом. На них выставляли массивное серебро, хрустальные вазы были наполнены цветами, зажигались свечи в романтических канделябрах. При всем том на стол подавалась лишь сухая рыба, вываренный кусок мяса или пудинг из смеси неопределенного вкуса.
Не было такого предмета, с которым нельзя было бы познакомиться в Оксфорде. Здесь были люди, серьезно изучавшие самые немыслимые вещи, которые только существовали на свете. В Оксфорде можно было получить сведения обо всем: о египетской мифологии, об ассирийской архитектуре, о тибетской ботанике, о мексиканских мотыльках, об обычаях полинезийских племен, о древнегреческой нумизматике, об индийской и китайской философии религии и о футуристических школах художников в Париже. Классическое образование юных англичан было гораздо выше, чем наше. Я окончил бранденбургскую Дворянскую академию, что соответствовало гуманитарной гимназии. Несмотря на это, я никогда не был в состоянии читать латинский или греческий текст без словаря. Эти же двадцатилетние англичане, сидя днем на скамье под сенью гималайских кипарисов рядом с кустами сирени, читали Гомера, Софокла, Горация и Овидия так, как будто это были увлекательные современные романы.
Учебные заведения для господствующего класса Великобритании выпускали совсем других людей, чем наши. По сравнению с молодыми лордами все эти кригсхеймы, шимельманы и роховы были варварами. Но даже образованные представители Берлинского и Гамбургского университетов, как правило, были на голову ниже выпускников Оксфорда. Эти англичане обладали широким кругозором и получали значительно более высокое общее образование; они были гораздо менее мелочными, значительно более терпимыми, культурными и приятными, чем это имело место у нас. В то же время у них не было достаточных специальных профессиональных знаний, им не хватало того концентрированного усердия, которым так отличаются немцы. В практических вопросах они очень часто проявляли потрясающую беспомощность. Их невежество и равнодушие к элементарным вопросам повседневной жизни, хорошо известным любому десятилетнему деревенскому парнишке, были поразительны. Многие из них были не в состоянии сами разбить яйцо над сковородкой. Умный юноша, умевший произносить речи почти на любую тему, не мог отличить пшеницу от ячменя. Я встречался с одним молодым лордом, который, поглощая омара под майонезом, серьезно утверждал, что во Франции существуют особые майонезные коровы, вместо молока дающие майонез.
Разумеется, в Англии имеется также большая прослойка высококвалифицированной технической интеллигенции. Однако такого рода специалистов старые аристократические университеты в Оксфорде и Кембридже не выпускали.
Мишель и я часто потешались над странностями юных британских лордов. Мы задавали себе вопрос: действительно ли они настолько выродились, как это иногда кажется. В то же время мы были вынуждены признать, что благодаря такому полному презрению к обычным проблемам простого человека эти люди никогда не проявляют сомнений в своем праве на существование и что именно благодаря этому они в состоянии столь упорно и безоговорочно защищать свои привилегии, как ни одна другая господствующая прослойка в Европе.
В один прекрасный вечер мы сидели втроем у горящего камина в уютной комнате, принадлежавшей Антони Расселу. Антони был племянником Бэтфордского герцога и внуком известного во времена Бисмарка английского посла в Берлине Одо Рассела. Антони любил красное бургундское и всегда имел большой запас этого вина, Мишель – француз и самый темпераментный из нас – вновь развивал одну из своих многочисленных неуравновешенных теорий.
– У вас, англичан, – обратился он к Антони, – в груди две души: одна варварская, вы получили ее в наследство от них, – и он указал на меня, – этих воинственных германцев, другая душа – цивилизованная, ее дали вам мы – норманны и галлы. Однако в конце концов это относится только к простому народу. Для нас, для образованных слоев, национализм сегодня стал абсурдом. Кто в состоянии серьезно утверждать, что между нами троими имеется какое-либо существенное различие? Я должен сказать, что каждый из вас в конечной степени для меня в тысячу раз ближе, чем дворник или трактирщик из Парижа, с которыми меня не связывает ничего, кроме языка.
Мишель все больше приходил в возбуждение. На стене висело охотничье ружье, принадлежавшее Антони. Мишель снял его с крюка и, размахивая им, провозгласил:
– Любая война между нами – это безумие и варварство. Пусть пролетарии убивают друг друга, мы этого делать ни в коем случае не будем.
Выпучив глаза, он сунул мне дуло под нос:
– Вольфганг, старый бош, поклянись мне в этом всем, что для тебя дорого!
Я искренно обещал ему:
Будь что будет, вы можете на меня положиться.
Но в одном я не мог безоговорочно согласиться с Мишелем. Конечно, Мишель и Антони были мне гораздо ближе, чем толстяк Кригсхейм и почти все мои немецкие коллеги по берлинскому клубу гвардейской кавалерии. Но с моим народом, со старым Рикелем Грабертом из Лааске, с моим матросом из берлинского замка меня все же связывало то, без чего я не смог бы существовать.
– Мишель, – сказал я нерешительно, – я не знаю. Разумом я готов с тобой согласиться, однако с чувствами дело обстоит несколько иначе: ведь бывают, возможно, такие моменты, когда я берлинского кучера понимаю лучше, чем вас.